Андрей Белый. Из книги «На рубеже двух столетий»
(М.; Л., 1930)
Глава вторая. Среда
4. Апостолы гуманности (М.М. Ковалевский, А.Н. Веселовский, И.И. Иванюков, И.И. Янжул, П.Д. Боборыкин, Л.Н. Толстой)
<…>
Мои представления о Стороженках: они — настоящие окна в Европу; из окон их к нам появляются: Иванюковы и Янжулы, иль — «европейцы».
Хотя Янжул жил рядом, хотя слышал его за стеной каждый вечер (оттуда бубухало глухо: «Бу-бу!»), все ж казалось, что от Стороженок является он; и понятно: Иван Иванович Янжул есть «крестный» Марусин; Маруся же — моя приятельница (дочь Н.И. Стороженки); и с Янжулом многие мне стороженковские воскресенья связались.
И.И. Янжул есть тоже в Европу окно: англичанин; и явственно в нем намечаются желтые баки, и ходит во всем полосатом; и утверждает, что в Лондоне все хорошо, а в Москве — все прескверно.
Нечасто являяся к нам, он бубухал у нас за столом (как из бочки); шутил со мной грубо; и грубо затеивал игры у Стороженок он с нами; бывало, на елке сорвет он игрушку; и к нам:
— Дети, кто шкорей эту куклу поймает, тому она будет принадлежать.
И бросал куклу нам, точно кость жадным псам; и как псы разъяренные, с ревом, друг друга тузя, мы кидались; и дикие страсти разыгрывались; он нам половину игрушек, висящих на елке, как кости перебросает; и после, все красные, дикие и озлобленные, мы сидим и косимся на «ловкача», обобравшего всех.
Нелюбовь моя к Янжулу началась из-за этой игры: тихий мальчик, весьма деликатный, пинки давать я не умел; и поэтому из-за Ивана Ивановича без игрушек сидел; возвращаюся с елки; мать спрашивает:
— Что получил!
А я — в слезы:
— Иван Иванович Янжул обидел.
И кто-то по этому поводу с возмущением высказался:
— Что за грубое животное: разве можно с детьми так!
Что «грубое животное», это я понимал: как-то раз, уж не знаю как, к Янжулам я попал, то есть за стены квартиры; и оказался Иваном Ивановичем схваченным; он, сидя в качалке, весьма бултыхался ногами; ручищами шею мою обхвативши, притиснул к себе, бултыхаясь в качалке,— так больно притиснул: едва не задохся я.
Встретит на лестнице,— сейчас пристанет:
— Вот, на-ко, Бориш!
И сует в руку гривенник:
— Вот тебе: ты накупи, брат, себе леденцов.
— Нет, спасибо, Иван Иванович, мне запрещают брать деньги от посторонних.
И думал:
«Он — грубый мужик!»
Появлялся он с Екатериной Ивановной Янжул, весьма некрасивой, и бледной, и маленькой, с кашею во рту и в пенсне; говорили: ученая женщина; и покровительствует школе кройки, шитья; и поэтому в доме у Янжулов все какие-то молодые девицы из школы кройки.
На Янжула я с опасением поглядывал: громкий, огромный, и толстый, и косный; А. Н. Веселовский — надутый; проткнешь — оболочка (какая-то кляклая); Янжула, нет, не проткнешь; будто выточен весь из карельской березы; пудами теряет мяса свои, вновь потом их наедая; и с громкою силой колотится по вечерам в стену к нам; и мы знаем уже: выбивает он пыль перед сном ради-для моциона. Весь желтый, такой желтокосмый.
— По штатиштичешким данным... в Лондоне — только и слышится:
— Как, Иван Иванович, здоровье?
— По штатиштичешким!
Глух!
Мне от буханья Янжула дымом серейшим несло; и мигрень начиналась; атмосферическим явленьем каким-то, как гром, я считал его голос застенный...
— Гром — скопление электричества...
И я думал, что голос его — нагнетание электричества: душит и парит, как перед грозою.
Хоть соседями мы лет семнадцать считались, он издали как-то по жизни прошел; раз в Демьянове, где проводили мы лето и где все сближались, снял дачу: опять рядом с нами; и здесь он прошел вдалеке; одно помню: ходил он в наушниках.
У Янжулов часто Толстой бывал, заходя к нам, но изредка: хлопотал за кого-нибудь: папа деканом ведь был; и приходили: просить за студентов.
<…>